Спектакль

Володимир Дрозд

Сторінка 10 з 41

Налегая всем телом на педали, взбираюсь на бугор: открывается сиреневое поле, это цветет люпин, по полю плывет железная цепочка — трактор, жатка и автомашина, в кузове которой пенится трава; иду напрямик по скошенному полю, правая рука на седле велосипеда, мол, это для меня так привычно — вести велосипед, а левая, горячая, потная, сжимает в кармане карандаш и блокнот; подъехав к агрегату, властно поднимаю руку, машины останавливаются.

— Спецкор редакции Ярослав Петруня! Как работается, товарищи?

Губы дрожат, но щеки и грудь раздуваю, поднимаюсь на носки, чтобы казаться выше. Тракторист, высунувшись из кабины, какое-то мгновение молча разглядывает меня.

— Хорошо работается, товарищ. Вы что там, новенький, я вроде в редакции всех знаю…

— Недавно прислан из области. На укрепление редакции…

— Так что работается хорошо, а вот заботиться о нас руководители не хотят, может, пресса поможет. Компрессии, — тракторист кивает на мотор, пышущий жаром, день знойный, безветренный, — осталось на самом донышке, а они, черти, не подвозят, и что делать, не знаю.

— А в колхозе есть… компрессия? — едва выговариваю новое для меня слово. — В достаточном количестве?

— Есть, есть, — кивает тракторист, — во-о-он, у вагончиков полевого стана — полная цистерна, но никто не подвозит…

— Распоряжусь! — солидно киваю я.

— Ага, распорядитесь, пожалуйста, товарищ, будем вам очень благодарны. Увидите возле вагончиков бригадира тракторной, передайте, что Максим Пшенка просил и молил как можно быстрее ему компрессию подвезти, а если не на чем, так хоть в ведре пусть принесут, если подводы нет. Не то остановимся, тогда уж точно критиковать будете…

— Да я сам, если что, принесу ведро! — кричу я уже совсем по-мальчишечьи и спешу вдоль поля к стану тракторной бригады. А в голове вертятся строчки будущей зарисовки: созревают хлеба, сиренево цветут травы, синее небо, рокот тракторов, запах скошенных трав, утомленное, но исполненное трудового энтузиазма лицо опытного тракториста Максима Пшенки: "Работаем на полную мощность. Даем по три нормы. Могли бы и больше, если бы вовремя подвозили компрессию". Один из подзаголовков раздела зарисовки: "Тракторист Максим Пшенка: "Компрессию подвозят с опозданием".

В лощине, у вагончиков, обсаженных молодым вишняком, лысый человечек с добрыми, напоминающими редакторские глазами ремонтировал мотоцикл.

— Вы — бригадир тракторной? — строго спрашиваю я. — Почему нарушаете ритм работы?

А в голове рождаются абзацы:

"— Задерживают подвозку компрессии к тракторам, — говорит механизатор Максим Пшенка, и в голосе труженика звучит искренняя тревога и забота о ходе заготовки силоса.

Но бригадир тракторной бригады далек от этих тревог — в горячую летнюю пору он преспокойно ремонтирует собственный мотоцикл".

— А вы, часом, не из редакции?

— Из редакции, выполняю ответственное задание.

— Звонил редактор, звонил, — бригадир наклоняет голову, чтобы я не видел его глаз, наверное, все же стыдно стало. — Просил помочь. Сейчас поедем по полям, я вот своего коня слегка подкую. А этот Максим Пшенка вас не первого за компрессией посылает, на моей памяти уже трех уполномоченных заставлял по полю с ведрами бегать, компрессию искать… Ну я ему покажу!.. Надо же головой думать, кого ты, чертов сын, разыгрываешь, хоть перед тобой и юноша со школьной скамьи, но все же — представитель редакции!.. Компрессия, Ярослав, так тебя, кажется, зовут, это, можно сказать, дыхание мотора, ее ни в цистерну, ни в ведро не нальешь… Поработаешь в редакции — все будешь знать, такая у вас, журналистов, служба, понемногу обо всем… Я сам газетчиком смолоду хотел стать, но война, вместо университетов — на фронт, в танковые войска, а после войны — лишения, колхоз надо поднимать. Но в газету пишу, селькором теперь называют, хоть работы много, тракторный парк растет. Садись в коляску и не вешай носа, в жизни на первых порах и не такое случается, нужно пережить и идти дальше, а задание твое мы выполним и перевыполним, я тебе все данные предоставлю…

Я умываюсь свекольным соком, помираю от стыда, мне не хочется жить, и ветер, летящий навстречу мотоциклу, высушивает мои слезы, такие еще детские слезы, и я благодарен ветру за это. Но понемногу отчаяние проходит, я проникаюсь заботами людей, с которыми меня знакомит бригадир, его собственными заботами и проблемами и впервые чувствую свою, хоть маленькую, причастность к добрым делам, которые совершают на земле люди. В один из тереховских вечеров я напишу в дневнике: "Весь день провел на селе, познакомился с прекрасными тружениками, и на сердце стало радостно, солнечно. Среди людей, в полях весенних я выздоравливаю душой…" Теперь я умею писать красиво и велеречиво о чем угодно. И уже не верю собственным словам. Но тогда эти полугазетные слова были искренними. Снова и снова, когда мне будет очень плохо, я буду уезжать к людям, в поля и там лечить свои тереховские болячки, свои душевные раны после стычек с миром, не признающим мои права на исключительность…

Возвращаюсь в Тереховку вместе со стадом. Столовая уже закрыта, но в ящике моего письменного стола — мятные пряники. Я жую их, запивая водой из графина. В глубокой задумчивости брожу по пустым редакционным комнатам, и в результате таких творческих хождений рождается заголовок: "Зимою скот скажет вам, люди, спасибо!" Подумав, зачеркиваю "люди" и пишу сверху — "труженики". Устраиваюсь удобнее на стуле — творю. Ночь за окном непроглядная, как густые чернила. Мимо редакции возвращаются из клуба — кино окончилось — девчата, напевают. Песня, и девичий смех, и перекличка парней — не про меня, я творю. И когда приходит на работу ответственный секретарь редакции, полная, неповоротливая женщина, весьма консервативный газетчик и очень добрый человек, на столе у нее уже лежит репортаж-зарисовка страничек на десять ученической тетради. Я еще пишу в ученических тетрадках, ученическим почерком. Красный карандаш секретаря, как хирургический скальпель над телом, зависает над моим опусом, из-под карандаша сочится моя живая кровь. Я бросаюсь на его острие, как на штык в пылу атаки, секретарь поднимает на меня спокойные, уж очень трезвые глаза:

— Так нас учили на семинаре…

На месячном семинаре работников районных газет она была лет за пять до моего приезда в редакцию.

Об этом семинаре я буду слышать на протяжении всех лет, проведенных в Тереховке, и — бунтовать. Безнадежно.

Сократив наполовину, секретарь положила мой репортаж-зарисовку на стол редактора. Редактор, как всегда, спешил на заседание и возразил лишь против заголовка.

Глава эпистолярная

МАРГАРИТА

"Добрый день, Маргарита. За темными окнами стонет ветер, дождь стучит в стекла, а я уже, может, в сотый раз меряю шагами редакционную комнату и — думаю. Думаю о том, как сложились наши с тобою судьбы и как нам жить дальше. Вчера, там, в ресторане, прежде чем внезапно подняться из-за стола и сказать, что ты уходишь от меня навсегда и чтобы я не провожал тебя, ты сказала: "Ярослав, ты будешь большим человеком…"

Конечно, для своих двадцати лет я достиг многого. Я — секретарь редакции районной газеты, скоро меня переведут в редакцию областной газеты, учусь заочно в столичном университете, мои очерки и статьи все охотнее печатают республиканские и центральные газеты, слава моя растет, она уже давно переросла границы Тереховского района и будет расти дальше, я тоже верю в это. Что ж, в ранней юности я поставил себе цель и делаю все для ее достижения. Упорное движение к цели — и есть моя жизнь. Ты помнишь меня пакульским мальчишкой в красных чунях, в старой отцовской фуфайке и в залатанных, с пузырями на коленях брючатах. Таким я пришел в восьмой класс шептаковской средней школы, потому что в Пакуле — только семилетка. Твоя необыкновенная красота глубоко поразила меня. Это неправда, что любовь — только для взрослых. Дети, а я был тогда еще ребенком, влюбляются и страдают еще острее, чем взрослые, у детей больше искреннего, настоящего. Но ты казалась мне недосягаемой. Какие кавалеры — старшеклассники, в шевиотах и вельветах (тогда только входили в моду вельветовые куртки с замками на груди — боже, как я мечтал о такой куртке!) увивались за тобой, дочерью председателя шептаковского колхоза! Впрочем, ты спросишь, какое это имело значение, чья ты дочь. Тогда для меня — имело. Ты — избранная, разодетая, как куколка, как картинка, а я…

И все же каждое утро я спешил в школу — как на праздник. Одно время сидел на парте впереди тебя: о, это была несказанная радость — оглянуться и увидеть твои удивительные глаза с длинными, словно нарисованными, ресницами. На зимние каникулы в нашей школе устраивали вечер для старшеклассников, снегу намело под стрехи, и все мело и мело, никто из пакульских не пошел на вечер, и только я отшагал семь километров — заносы, пурга немилосердно сечет лицо, ветер пронизывает насквозь. Пошел — чтобы увидеть тебя. Весь вечер ты танцевала с длинноволосым артистом Мринской филармонии, похожим на манекен в витрине, а я, в мокрой фуфайке и валенках, стоял у дверей, не осмеливаясь подойти к тебе, а когда осмелился и подошел, ты сказала зло: "Отстань ты от меня! Прицепился, как репей к шубе!" И улыбнулась актеру. А я двинул в обратный путь, по сугробам, в ночь, сквозь вьюгу. Дойдя до верб, что на середине пути, меж Шептаками и Пакулем, я услышал волчий вой, возле скирды мелькнули зеленые огоньки, волки сопровождали меня до крайних пакульских хат, и — веришь? — я почти не боялся, потому что не хотел жить, ты меня не любила.

Если бы ты, Маргарита, знала, сколько бессонных ночей, лежа на печи, у оконца, от которого веяло холодом, я мечтал признаться тебе в любви! Я дал себе слово, что признаюсь на Первое мая, отец обещал купить к празднику новые штаны. Но перед праздником бурбонистый математик, с которым я постоянно препирался, хотя другие ученики его боялись, выгнал меня из класса и не велел являться без отца, я неделю не ходил в школу, представлял даже, что будет математику, если я покончу жизнь самоубийством.

Но зачем я тебе все это рассказываю? В последнее время записываю все, что на сердце, ибо лишь написанное остается после нас, смертных. Скажешь, рано мне о смерти думать.

7 8 9 10 11 12 13