Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 13 з 381

Холодная капля расплывалась на руке в кровавое пятно, казалось, оно жгло насквозь его руку, и глаза казака глядели все мрачней и мрачней.

Перед ним разливался стальной, нахмуренный Днепр. На западе небо прояснилось, и нежные розовые полосы пробились среди поредевших облаков, в воздухе стало тихо, пахнуло теплом. Там далеко, на юге, виднелась гряда серых, покрытых пеной камней. Вдруг среди свинцовых волн реки Богдан заметил какие то странные предметы, плывущие вниз. Зорко взглянул он в ту сторону и узнал их. Это были трупы казненных Казаков; они плыли вниз по течению, распростерши мертвые руки, направлялись так бесстрашно, так равнодушно туда, где бушевал грозный порог.

"Плывите, плывите, печальные вестники, – тихо прошептал Богдан, чувствуя, как сжимает ему сердце чья то невидимая, но могучая рука. – Плывите, беззащитные братья, и если не я, то несите хоть вы запорожцам кровавую, смертную весть".

А гетман с князем также залюбовались открывшимся видом, и вся свита умолкла, боясь прервать торжественную тишину.

Князь горделиво скрестил на груди руки; лицо гетмана было величественно и спокойно. Вся широкая сероватая равнина, и Днепр, и пороги казались такими беззащитными, такими подвластными с этой грозной вышины.

Наконец гетман прервал молчание.

– Позвать сюда старшин реестровых! – повелительно скомандовал он.

Тихо и почтительно поднялись на вал один за другим молчаливые старшины и остановились перед гетманом. Богдан присоединился к ним.

– Да, – отозвался наконец князь, – сознаться должен: крепость недоступна. Ты превзошел себя, пан инженер, – проговорил он свысока, протягивая Боплану руку.

– Я сделал, что мог, – скромно склонился тот, – что было в человеческих силах.

– Ну, и на этот раз они оказались велики, – милостиво произнес гетман, также протягивая Боплану руку. – Прими мою благодарность: ты оправдал мои надежды.

– О, – вскрикнул Боплан, – клянусь честью, небо подтвердит нам их! И легче было упасть иерихонским стенам, чем стенам Кодака!

Казаки стояли строго и сурово, и ни одна улыбка не кривила их мрачных, покорных лиц.

Гетман выждал мгновение и, когда утихли восклицания, обратился к казакам, указывая рукою на грозные укрепления, на строящиеся внизу войска и на широко распростершуюся у ног их безлюдную даль.

– Ну, что, Панове казаки, как нравится вам Кодак?

– Да еще с этими бунчуками на челе? – презрительно усмехнулся Ярема, указывая на ряд срубленных голов.

Казаки молчали. Никто не проронил ни слова. Мрачно молчал и Богдан.

– Что ж молчишь ты, пан писарь войсковый? – медленно, наслаждаясь впечатлением своих слов, обратился к Хмельницкому гетман.

И вдруг преобразился Богдан.

И долгое молчание, и холодная сдержанность в одно мгновенье слетели с него. От стоял перед гетманом уверенный и могучий, с огненными глазами, с величественно заброшенною головой. Презрительная усмешка осветила его лицо.

– Mаnи facta, manu destruo{58}, – гордо ответил он.

Это длилось всего одно мгновенье. Богдан снова овладел собою, но было уже поздно: зловещим ударом колокола прозвучало надменное слово.

Гетман смерил Богдана глазами и, не произнесши ни слова, повернулся и прошел вперед. За ним двинулась вся свита. Лицо князя осветила злорадная улыбка: казалось, ответ Богдана пришелся ему по душе.

– Гм, – произнес он многозначительно, – пан писарь не боязлив!

Гетман сделал несколько шагов, остановился и произнес небрежно, не оборачивая к Богдану головы:

– Пан писарь может остаться в Кодаке.

Сначала эти слова обрадовали Богдана: он, значит, свободен и может лететь... Но это было только мгновенье, а следующее принесло ему сознание, что гетман разгневан, что он не простит обиды...

Ошеломленный стоял Богдан. Злоба, досада за свою несдержанность бурно охватили его. Страшное опасение гнева гетмана и последствия своих слов мучительно зашевелились в его душе.

А между тем со двора уже выкатил рыдван гетмана, проскакал и Иеремия в сопровождении своих драгун, последние жолнеры арьергарда выступили со двора.

Рассуждать было некогда... Быстро спустился Богдан со стены... Будь что будет дальше, а теперь он свободен, и пока еще в руках эта свобода, надо лететь поскорее в Суботов... сделать все возможное... "А там, – решил поспешно Богдан, – поручим себя еще доселе не изменявшей Фортуне; довлеет бо каждому дневи злоба его!"

Быстро спустился Богдан со стены. В глубине двора он заметил коменданта крепости, горячо разговаривавшего с каким то драгуном; лица этого последнего он не мог рассмотреть, так как тот стоял к нему спиною. Разговор велся тихо, однако до слуха Богдана долетели несколько раз слова "заговор" и "король". Богдан не обратил на это внимания: он вспомнил, что дал Ахметке распоряжение немедленно ехать, а потому торопился найти его поскорее, чтобы сообщить ему, что и сам поскачет немедленно с ним. Но, проходя торопливо мимо коменданта, он вдруг был неожиданно остановлен им.

– Прошу пана снять свою саблю и вручить ее мне!

– Что? – произнес Богдан, отступая. – Я не понимаю пана...

– Именем короля и Речи Посполитой, я арестую пана и панского служку! – ответил спокойно комендант. – Всякое сопротивление будет напрасным, потому и приказываю пану отдать мне саблю и беспрекословно следовать за мной. А вы, – обратился он к двум дюжим жолнерам, – свяжите мальчишку и бросьте в башню!

– Хорошо! – проговорил Богдан, задыхаясь от гнева. – Пан чинит насилие, и за такое насилие пан ответит коронному гетману не далее завтрашнего дня!

– "О, о том, что будет завтра, не спрашивай, друг, никогда!" – продекламировал за его спиной чей то насмешливый голос.

Богдан оглянулся и увидел злобное, искаженное торжествующею улыбкой лицо Ясинского.

4

Недалеко от Чигирина, в шести верстах не более, живописно раскинулся по пологому берегу Тясмина поселок Суботов. Речка, извиваясь капризно, льнет к седым вербам, обступившим ее с двух сторон, и прячется иногда совершенно под их густыми, нависшими ветвями, сверкая потом неожиданно светлым плесом; опрятные белые хатки, кокетничая новыми соломенными, золотистыми крышами, разбегаются просторно под гору и выглядывают игриво из за вишневых садкив. Дальше, за пригорком, виднеется синий купол церкви с золотым крестом и четырехугольная, на колонках, верхушка звоницы, а ближе, за длинной греблей и мостиком, на широком выгоне, стоит заезжая корчма. Строение отличается от прочих хат и величиною, й широкою въездною брамою, и высокою, крытою тесом крышей. Над брамой прилажена нехитрая вывеска: на одном пруту качается привинченная пустая фляжка, а на другом – пучок шовковой травы. Широкий въезд ведет в довольно просторный крытый двор и разделяет здание на две неровные половины: направо от брамы неуклюже торчит узенькая дверь от арендаторского жилья, полного подушек, бебехов, жиденят и разящего запаха чеснока; налево же открывается более широкая дверь в обширную, но грязную комнату, составляющую и приют для проезжающих, и ресторан, и местный сельский клуб.

Закоптелые стены во многих местах ободраны до глины, а то и до деревянных брусков, которые кажутся обнаженными ребрами; потолок совершенно черен; двери притворяются плохо, а над ними висит излюбленная картина, изображающая казака Мамая, благодушно распивающего оковиту горилку под дубом, к которому привязан конь. Вдоль стен тянутся широкие лавы (скамьи), возле которых расположены столы. Две бочки стоят на брусьях в углу; в одной из них в верхнюю втулку вставлен ливер (род насоса без поршня для втягивания жидкости ртом). Через узкие, но довольно высокие окна с побитыми и заклеенными бумажками стеклами проникает мало света, отчего помещение кажется еще более мрачным.

Наступал уже вечер, а посетителей никого еще не было; только в самом углу за стойкой сидел хозяин заведения Шмуль с своею супругою Ривкой и, тревожно прислушиваясь и оглядываясь назад, вел на своем тарабарском языке таинственную беседу.

– Ой, худо, любуню, вей мир{59}, как погано! Слух идет, что паны казаков разбили, совсем разбили, на ферфал{60}!

Побледнела Ривка и всплеснула руками, а потом, подумавши, заметила:

– А нам то что? Какой от этого убыток?

– Какой? А такой, что, того и смотри, или казаки, уходя, разорят, или паны, гнавшись за ними, сожгут... Ой, вей, вей!..

– Почему ж ты, Шмулик мой, думаешь, что сюда они прибегут? Тут всегда было тихо... а пан писарь войсковой такое лицо.

– Но, мое золотое яблоко, что теперь значит пан писарь? Тьфу! И больше ничего! Что он может? И разбойники казаки на него начхают, и вельможное панство на табаку сотрет... И задля чего эти казаки только бунтуют? Сидели бы смирно, и все было бы хорошо, тихо, спокойно – и гандель бы добрый был и гешефт отменный... А то ах, ах!

– Да что ты, Шмулик котик, так побиваешься? Если казаки свиньи, то им и худо, а если сюда наедут паны, то нам будет еще больше доходов; паны ведь без нашего брата не обойдутся.

– Хорошо тебе это говорить, а разве не знаешь, что для пана закона нет: что захочет – давай, а то зараз повесит, – что ему жид? Меньше пса стоит!..

– А разве хлоп лучший? Та же гадюка!..

– То то ж! Так я думаю, любуню, вот что: и дукаты, и злоты, и всякое добро запрятать... закопать где нибудь в незаметном месте, чтоб не добрались... и то не откладывая, а сегодня ночью... Ах, вей вей!

– Так, так, гит!{61} Вот тут забирай деньги, – начала она суетливо отмыкать ящики и вынимать завязанные мешочки; Шмуль торопливо их принял в укладистые карманы своего длинного лапсердака, повторяя шепотом: "Цвей, дрей, фир..." {62} В корчме уже было темно.

Вдруг скрипнула дверь, и в хату вошли в кереях с видлогами (род бурки с капюшоном), звякая скрытыми под полами саблями, какие то люди, страшные великаны, как показалось Шмулю, и непременно розбышаки.

– Ой! Ферфал! – вскрикнул Шмуль и прилег на стойку, закрывая ее своими объятиями, а Ривка от перепугу как стояла, так и села на пол.

Пять фигур между тем остановились среди хаты, не зная в темноте, куда двинуться; прошла долгая минута; слышалось только тяжелое дыхание вошедших, очевидно, усталых от далекой дороги.

– А кто тут? – раздался наконец довольно грубый голос. – Коням корму, а нам чего либо промочить горло...

– На бога, Панове! – дрожащим голосом взмолился Шмуль.

10 11 12 13 14 15 16