Если проповедует кто, хотя бы сам бискуп, о долге, о чести, о высоком подвижничестве — не верь: он и тебя, и твою душу, и твой тяжкий грех продаст за дукаты: если тебе клянется кто в неизменной дружбе — не верь: он в ту минуту обдумывает, как бы предать тебя, а если какая пани клянется тебе в вечной и неизменной любви... ха-ха! Она только призывает имя Божье, готовясь к новой измене, к новому вероломству.
— К какой измене, к какому вероломству? — не понимала Галина, всматриваясь растерянно в глаза Мазепы и болея душой за перенесенные им, очевидно, огорчения.
— Ах, к чему тебе и знать, и понимать всю грязь этой жизни? Твое щирое сердце, твоя ясная, как вон та зорька, душа содрогнулась бы от одного намека на те "злочынства" и грехи, которые гнездятся там под золочеными потолками.
— Ой, Боженьку! Но тебе все-таки, верно, за ними скучно... ты привык к ним?
— Нет, моя квиточка, не скучно мне здесь и туда меня больше не тянет... изверился я там во всем... и в друзьях, и в этих напыщенных куклах... Постоять за оскорбленного у них нет смелости, они сразу переходят на сторону сильного, трусы, да еще прикрывают свою трусость презрением, — заговорил взволнованно, раздраженно Мазепа, забывая, что слушательница его не могла понимать неведомых ей событий, не могла даже отнестись сознательно к взрывам засевшей в его сердце обиды. — Я этого негодяя когда-нибудь встречу! О, если он и тут откажется от гонорового поквитованья, то я с ним расправлюсь! А король, за которого я стоял, от которого ожидал правды, в котором видел надежду для своей родины, — и этот король оказался лишь золоченой "забавкою" в руках своей придворной шляхты! Всю их кривду я "зацурав', бросил и отдался весь моей Украине. Буду искать здесь в родной стране правду и ей служить.
Галина не понимала о чем шла речь: она только догадывалась смутно своей чуткой душой, что ее друг невинно страдал и терпел какие-то несправедливости от магнатов, и льнула к нему трепетным сердцем.
Однажды они сидели под развесистым дубом в саду, а баба выносила из хаты разный хлам для просушки и развешивала его на "тыну"; сначала шла разная казацкая, запорожская, польская и даже турецкая одежда, начиная с простых жупанов и курток и кончая дорогими "адамашковымы и "оксамытнымы" кунтушами, расшитыми золотом, с серебряными, а то и золотыми "гудзямы" и "гаплыкамы", украшенными бирюзой и смарагдами; за одеждой последовала сбруя и оружие с золотыми насечками, с резьбой, а последним повесила баба на груше какой-то странный музыкальный инструмент.
Мазепа очень заинтересовался им, быстро встал и, снявши его с "тыну", начал с любопытством рассматривать: это был роскошный торбан, но страшно запущенный, весь в пыли, в грязи, с гнездами мышеи под декой; к счастью, последняя была цела, а равно и все металлические струны, только другие были переедены мышами и печально болтались вокруг колышков. Мазепа принялся с лихорадочной торопливостью приводить этот инструмент в порядок, — чистил его, мыл, подклеивал; Галина, конечно, помогала ему во всем, сгорая от любопытства, — что же из этого выйдет? Наконец, когда торбан принял свой надлежащий вид, Мазепа принялся за колышки и за струны; металлические были скоро натянуты, а с другими пришлось повозиться, связывать, подтягивать, некоторые совершенно негодные даже заменить нитчатыми струнами, навощеными воском. Натягивая струны в гармонический строй, Мазепа пробовал аккорды; торбан прекрасно звучал и резонировал.
Галина была в неописуемом восторге; каждый звук певучей струны, каждое гармоническое сочетание восхищало ее несказанно: ей еще ни разу на своем веку не доводилось слушать музыки, — Немота лишь услаждал ее слух игрой на сопилке, да Безух гудел на самодельном бубне, а тут зазвучали еще неслыханные ею гармонические сочетания.
— Ах, как хорошо, как славно! — вскрикивала и всплескивала руками Галина, прислушиваясь и присматриваясь к выпуклому, овальному туловищу инструмента, к его длинной, унизанной струнами, шее.
— Ты умеешь играть на нем?
— Умею, умею, моя "ясочко", — улыбался, налаживая торбан, Мазепа.
— А тамошние варшавские паны умеют тоже играть на бандуре?
— Не только паны, но и панны, и пании; они играют на прекрасных лютнях.
— Ах, какие они счастливые, — вздохнула Галина, — а у меня ничего нет, и я ни на чем не умею играть... чем же я могу быть занятной... — Она грустно опустила голову, — тебе здесь, голубе мой, конечно, скучно...
— Да что ты! Брось эти думки моя "зозулько"; мне здесь так хорошо, как не было нигде. А про варшавскую жизнь лучше не напоминай мне никогда... Там лучшие мои чувства оскорблены были обманом... Нет, не напоминай мне этого прошлого .. Я хочу забыть его, стереть из памяти: с тобою мне лучше всего, мое дорогое дитя!
— Со мною? Господи! Когда б же это была правда! — вспыхнула вся Галина.
— С тобою, с тобою, — повторил радостно Мазепа, не отводя от очаровательной девчины восхищенных глаз. — Эх, когда б хоть как-нибудь наладить эти оборвыши! — ударил он энергично по струнам.
— Стой, у деда есть еще в сундуке жмутик вот таких струн, — вспомнила Галина и бросилась к хате, — я принесу их сейчас.
Струны оказались совершенно пригодными, и вскоре торбан был оснащен и настроен. Мазепа ударил по струнам, и зазвенели, зарокотали струны созвучно, полились, скрещиваясь и сочетаясь, дивные звуки мелодии, то заунывной, хватающей за душу, то торжественной, то веселой, отдающейся яркой радостью в сердце.
Галина, пораженная, очарованная, стояла молча в каком-то экстазе, она даже побледнела от нахлынувшего восторга и только шептала полуоткрытыми губами:
— Ой, Боженьку, ой, лелечки!
Когда же Мазепа запел еще звонким голосом под звуки торбана, да запел еще чудную песню об оскорбленном чувстве любви, а потом оборвал с сердцем аккорд и перешел к светлой задушевной мелодии, к поэтической просьбе к соловью, чтоб он не пел рано под окном девчины и не тревожил бы ее ясного детского сна, — Галина пришла в такой восторг, что забыла решительно все окружающее.
— Милый мой, любый! — вскрикнула она и, обвивши его шею руками, осыпала его горячими поцелуями.
Этот восторженный порыв девушки был так неожидан, что Мазепа совершенно растерялся: бандура выпала из его рук... Поддаваясь невольно обаянию этого искреннего чувства девчины, он сам прижал ее невольно к груди; но тут же страшно смутился, опустил руки и, не имея силы оттолкнуть от себя девчины, решительно не знал, что ему предпринять.
В это время издали послышались шаги, а вслед за ними. показался среди зелени Сыч и таким образом вывел их обоих из затруднительного положения.
— Ишь, кто это разливается у нас соловьем, — заговорил он весело, — думаю, откуда бы это у нас гусли взыграли, и песнопение усладительное разлилось, а это сокол наш так разливается! Добре, ей Богу добре! И торбан говорит у тебя под пальцами, и голосом хватаешь за сердце. Славный голос! Хоть на первый клирос!.. А ну, сынку, нашу казачью, умеешь ли? Баба и бывшие во дворе Безух и Немота уже подбегали к Мазепе, заслышав торбан и песню.
Мазепа ударил по струнам, заставил застонать их, заныть в каком-то оборванном вопле и запел чудным, дрожавшим отполноты звука голосом думу про поповича: как казаков захватила буря на Черном море, как попович покаялся в грехах перед "товарыством" и бросился в разъяренные волны искупить своей смертью друзей.
Растроганный Сыч стоял, опершись руками на палку; на наклоненной голове его с длинным "оселедцем" виднелись только нависшие серебристые брови да длинные пряди белых усов, волнуемые слегка ветерком. Сыч стоял неподвижно и слушал вникая в каждую фразу думы, словно священнодействовал, иногда лишь, и то украдкой, поощряя певца.
А Мазепа, оборвав думу, вдруг зазвонил на торбане игривыми струнами, и закипели огненным дождем звуки, перешедшие светлой мелодией в мерный ускоряющийся темп бешеного танца.
Лица осветились улыбкой, глаза вспыхнули радостью, восторгом, и Галина, не выдержавши, пошла плавно, покачиваясь и поводя плечом, в "дрибушечкы", да так грациозно, так заманчиво, что старик Сыч пришел в экстаз и крикнул на Немоту и Безуха:
— Эх вы, "тюхтии'', лежебоки, не поддержите такой дивчины, да я сам пойду с нею землю топтать, будь я не Сыч, коли не пойду! — И старик пустился перед своей внучкой вприсядку.
Прошло еще несколько дней, и Мазепа уже почувствовал себя до того окрепшим, что попросил у Сыча коня для поездки.
— И не отбило у тебя охоты от поездки на коне, — засмеялся шутливо Сыч, — я бы уж после такой прогулки отказался навсегда от коней.
— Нет, диду коханый, — возразил на шутку Мазепа, — скорее казак расстанется с жизнью, чем со своим другом — конем; да и тот чем же передо мной был виноват? Он спас меня первый от смерти, — он не разбил меня о деревья, он не изорвал в клочки моего тела, он вынес меня из стаи волков, а потом направил уже его Господь к моим милостивцам.
— Да, помню... Я ведь пошутил, а "огыря" выбери из моего табуна сам, когда пригонят косяк со степи, твой он и будет, потому что казаку, — верно сказал, — без коня, как без рук.
— Спасибо, диду, за батька родного вас считаю, — промолвил признательно Мазепа, — уж такой ласки, какую зазнал я у вас, разве у матери моей родной только и мог найти.
— Да и мы тебя, соколе, как сына, — обнял его Сыч, а Галина ничего не промолвила, но глаза ее сказали много Мазепе, и язык их был выразительнее всякого слова.
Вечером Мазепа выбрал себе молодого необъезженного коня буланой масти с розовыми ноздрями и огненными, налитыми кровью глазами; он накинул на него лишь узду и без седла вскочил на спину ошеломленного коня. Вольный сын вольной степи, не знавший до сих пор ни кнута, ни железа, почуяв на себе седока, взвился на дыбы и ринулся бурей вперед, стараясь бешеными скачками сбросить с себя дерзкого смельчака, посягнувшего на его свободу. Галина вскрикнула в ужасе, все шарахнулись, чтобы перенять, остановить разъяренное животное, но Мазепа направил его в ворота и понесся ураганом по степи.
Дед бросился к Галине, побледневшей, как смерть, от тревоги и перепуга; он стал успокаивать ее, говорил, что он за Мазепу вполне спокоен: с первых же приемов видно, что он такой лихой наездник, под которым и сам черт хвост опустит.